Закрыть
Восстановите членство в Клубе!
Мы очень рады, что Вы решили вернуться в нашу клубную семью!
Чтобы восстановить свое членство в Клубе – воспользуйтесь формой авторизации: введите номер своей клубной карты и фамилию.
Важно! С восстановлением членства в Клубе Вы востанавливаете и все свои клубные привилегии.
Авторизация членов Клуба:
№ карты:
Фамилия:
Узнать номер своей клубной карты Вы
можете, позвонив в информационную службу
Клуба или получив помощь он-лайн..
Информационная служба :
(067) 332-93-93
(050) 113-93-93
(093) 170-03-93
(057) 783-88-88
Если Вы еще не были зарегистрированы в Книжном Клубе, но хотите присоединиться к клубной семье – перейдите по
этой ссылке!
Вступай в Клуб! Покупай книги выгодно. Используй БОНУСЫ »
УКР | РУС

Поппи Адамс — «Мотылек»

2

Колокольня

Когда 19 октября 1940 года мама родила Вивьен, мне показалось, что одновременно на свет появилась еще дюжина детей разного возраста. Мне было уже почти три года, и я помню, как все они приехали из больницы в маленьком автобусе. Я спросила маму, откуда у меня взялось так много братиков и сестричек, и она ответила, что у нас самый большой дом в округе и мы вполне сможем разместить всех этих детей, — а смотреть за ними будут две нянечки и домработница. Позже мой отец Клайв сказал мне, что эти люди называются «эвакуированные». Они прибыли из Бристоля, став нашими друзьями по играм и вдвое увеличив число учеников в сельской школе Саксби. Я всегда считала, что Вивьен была одной из этих детей, и когда спустя три года немецкий натиск на Англию сошел на нет и все эвакуированные вернулись домой, я никак не могла понять, почему маленькая Виви осталась с нами.
— Джинни, она твоя младшая сестренка, и это ее дом, — ответила мама Мод, обнимая нас обеих.
Я внимательно посмотрела на Вивьен, стоящую посреди коридора в красном шерстяном свитере. Ее мягкие волосы были всколочены, а большие круглые глаза пристально глядели на меня. С этой секунды я стала относиться к ней как к божеству.

Прошло еще два года, и война наконец закончилась. Все отмечали победу над Японией несколько недель подряд. А пока взрослые привыкали к жизни в стране, поставленной на колени, мы с Вивьен просто плыли вперед по детству — делились всеми своими тайнами и сахаром, который нам выдавали по талонам.

Балбарроу-корт был не только самым большим домом в округе, но и самым необычным. Опираясь на склон большого холма, он стоял посреди пологих складок местности, характерных для Западного Дорсета, и возвышался над другими деревенскими домами, расположенными ниже. Одним словом, гигантский осколок викторианской эпохи.

В доме три этажа с подвалом и четыре крыла. В парадных комнатах под пышными лепными потолками расположились солидные мраморные камины. В облицованном холле от сводчатого потолка до паркетного пола раскинулась величественная дубовая лестница, а за кладовыми, расположенными в черной, северной стороне дома, спиралью змеится скромная, гораздо меньших размеров лестница потайная, по которой можно незаметно передавать все нужное с этажа на этаж. Когда мы родились, слава Балбарроу-корт была уже почти похоронена под пылью предыдущего столетия, а когда-то для поддержания дома и сада в надлежащем состоянии требовалось по меньшей мере двадцать человек прислуги — и это не считая близлежащих фермеров-арендаторов и их наемных работников, ведь в свое время все эти земли входили в состав поместья.

Мы росли, а Красный Дом, как его часто называли из-за дикого винограда, каждое лето превращавшего южную сторону дома в сплошную стену красного цвета, становился известен скорее как местный ориентир, чем роскошный особняк. Для людей, которые ехали на отдых в западные графства, он играл роль дорожного указателя и местной достопримечательности. Готический стиль здания, зубчатые башенки наверху, обсерватория, колокольня и дымоходы «под елизаветинскую эпоху», возвышавшиеся над хребтами и долинами огромной крыши, — все это до сих пор дышит надменностью и блеском позднего викторианского периода.

С тыльной стороны дома мощеный двор огражден конюшнями и сараями, старой гостиной и мясницкой, в которой все еще мрачно свисают со стропил приспособления для забоя животных. Дальше располагается веранда, а за ней в свое время был мамин огород с парником и овощной грядкой. За кустами начинается северный поливной сад. К югу же, ниже террас с фруктовым садом, тянутся луга, а за ними вьется ручей. Посреди лугов торчит заклепанный хвост бомбардировщика «Галифакс», упавшего на нашу землю. Есть здесь и многое другое, о чем знали только мы с Виви, — например, дуб, который снаружи кажется сплошным, но на самом деле весь его ствол — это огромное дупло. Взобравшись на него, можно было пролезть внутрь дерева. Мы решили, что если придут немцы, мы будем прятаться от них в дубе.

Балбарроу-корт принадлежит нашей семье с 1861 года. По словам мамы Мод, с тех пор каждое последующее поколение не могло устоять перед соблазном оставить на доме свой след, и в конце концов здание превратилось в нечто вроде книги, в которой запечатлена ее собственная история.
— То ли все люди в викторианскую эпоху были вульгарны, то ли только наши предки, — говорила мама. — Каждый из них оставил тут герб, там башенку, там свои инициалы.

И действительно, бродя по дому, ты постоянно натыкался на памятники собственной важности — или вульгарности, или тому и другому. Первый из владельцев особняка в нашем роду, Сэмюэл Кендал, который заработал состояние, незаконно ввозя сельскохозяйственные удобрения из Южной Америки (кстати, мама Мод отнюдь не гордилась этим), установил за главной лестницей огромный цветной витраж высотой в два этажа. На нем изображены четыре абсолютно поддельных, по словам мамы, фамильных герба с девизами на латыни, создающих впечатление, что Сэмюэл являлся отпрыском четырех великих родов. У сына Сэмюэла, Энтони — дедушки моей мамы — было слишком много свободного времени и денег, доставшихся ему от отца, поэтому он соорудил с каждой стороны дома по башенке для наблюдений за звездами. Однако, сколько я себя помню, эти башенки никогда не использовались по прямому назначению — там жили огромные колонии летучих мышей вида «большой подковонос». Энтони также запечатлел свои инициалы во всех возможных уголках дома, что, по словам мамы, было ужасной ошибкой, — он запомнился потомкам только как Э.Н.К.

С тех пор к облику дому больше ничего не добавлялось, мало того — многое ушло. Потомки не только не преумножили состояние Сэмюэла, но и порядком сократили его, избрав себе намного менее выгодную профессию — они изучали жизнь бабочек и мотыльков. Таким образом, мы с Вивьен являемся прямыми наследниками выдающейся династии энтомологов, исследовавших отряд чешуекрылых, — династии, к которой относится и наш отец Клайв. Большая часть помещений в огромных подвалах и чердаках Балбарроу-корта, а также немало комнат в северном крыле здания и почти все флигеля в течение более чем столетия отводились исключительно под изучение всевозможных бабочек и молей. В этих помещениях располагались вольеры и павильоны, лаборатории, зимние хранилища, домики для гусениц, кюветы для окукливания, выставочные шкафы, а также знаменитая на весь мир библиотека литературы по энтомологии.

Жизнь других деревенских детей вращалась вокруг коров и овец или сбора урожая, наш же календарь основывался на жизненном цикле бабочки. Мы проводили бесчисленные часы, раскапывая куколок осенью и собирая мох зимой. Весной мы до темноты сидели в зарослях бредины, а долгими летними ночами ловили на свет и на сахар бабочек, обитающих на заповедных полянах и на дальних пустырях. Но самым напряженным временем была весна — время, когда плененные нами производители пробуждались и покидали свои зимние коконы, хранившиеся на чердаке. После этого начинался сезон спаривания.

Балбарроу-корт был переполнен предметами, принадлежавшими четырем поколениям здешних обитателей. Мебель, картины, книги, а также личные вещи — всевозможные безделушки, сувениры, письма, бумаги — бросались вам в глаза, желая поведать о прошлом дома, как только вы входили в него. Стены дышали надеждами и страхами тех, кто жил здесь. Стиль меблировки, картины на стенах, качество ковров и дорожек, игрушки, которыми мы играли в детской, — все это рассказывало о материальном положении, вкусах и личных качествах прошлых владельцев особняка. Столовое серебро, фаянс, гобелены, даже постельное белье с вышитыми монограммами наших предков, пятна на скатерти, отметины на деревянных поверхностях, потертости на ступеньках лестницы, одолевавшие того или иного предка страсти, которые неизменно проявлялись во взгляде с его портрета… Каждая вещь излагала свою часть одной и той же истории, так что дом и его содержимое превратились в музей рода Кендалов, в своеобразный, подавляющий памятник династии.

Посетителям дома не приходилось сомневаться, в какой области работали его владельцы, а также в том, что эти люди достигли в своей профессии всех мыслимых успехов. Дубовые панели, которыми обшит холл, были едва видны за фотографиями в рамках, грамотами и дипломами, наградными листами разнообразных энтомологических обществ и вырезками из газет («Специалистом из Дорсета обнаружена крупнейшая бабочка Азии»). На многих фотографиях члены династии были запечатлены с представителями королевской семьи или с другими выдающимися людьми.

Центральным экспонатом шкафа в гостиной являлась черно-белая фотография того самого Э.Н.К. в непроходимых джунглях, с видом щеголя заломившего набок кепку с козырьком и окруженного перепачканными грязью туземцами-носильщиками. В руках Энтони Кендала — панель с нанизанными на булавки двумя сотнями бабочек, которые, по нашему мнению, являются теми самыми «голубыми сапфирами», собранными им в Перу в 1898 году. Рядом с этой фотографией — и в извечном соперничестве с ней — находился снимок моего дедушки Джеффри, на котором он с серьезным видом обменивается рукопожатиями с королем горной страны Мастанг. Снимок сделан во время широко известной энтомологической экспедиции в Гималаи, состоявшейся в первой половине двадцатого века. Молодой помощник Джеффри, прямой как струна, радостно улыбается в камеру, а роль охотничьих трофеев играют пластинка для монтирования бабочек и огромная бутыль с жидкостью для умерщвления пойманных экземпляров.

Над всем этим на стенах висели ряды бабочек в рамках: Incatua molleen размером с детскую руку, пойманная в Бразилии и уже выцветшая и невзрачная; большая рамка с полным комплектом всех известных бразильских ленточниц, неразличимых без табличного указателя, служившего им фоном, — этих бабочек поймали и монтировали еще до того, как энтомологи научились фиксировать цвета с помощью нашатырного спирта. В шкафчиках из стекла и красного дерева были выставлены подписанные шкурки гусениц. Сверху на шкафах до сих пор можно различить название знаменитой в девятнадцатом веке фирмы, производившей подобные предметы, — «Уайт и сыновья». Шкурки были аккуратно проколоты и вычищены, после чего высушены до бумагообразного состояния на горелке Бунзена. Здесь также были другие, более крупные насекомые со всех концов света, выставленные в шкафчиках или развешанные в рамках на стенах, — тарантул-птицеед, гигантский австралийский таракан, скорпион из пустыни Атакама. Как указывали подписи, все эти экземпляры были подарены другими выдающимися энтомологами викторианской эпохи. Складывалось впечатление, что мои предки вовсе не обожали природу, а прочесывали землю с желанием убить и насадить на булавку всякое несчастное насекомое, которое встретится им на пути. Мама считала эту выставку отвратительной, а папа не видел в ней особой необходимости, но никто из них так и не решился убрать что-либо.

Мама Мод тоже добавила к этому музею свою секцию. На специальном столе рядом с диваном в гостиной были расставлены фотопортреты полудюжины членов нашей семьи в красивых рамках. Один из снимков запечатлел молодых Мод и Клайва, обнимающихся на балконе на фоне какого-то иностранного города, возможно, Парижа. У них за спинами горели вечерние огни, но они смотрели только друг на друга. Должно быть, эта фотография была сделана еще до войны, до того, как я появилась на свет. На маме милое пестрое платье, она подперла подбородок рукой, а в ее глазах горит свет счастья. Папа обхватил руками ее талию и держит ее нежно, словно драгоценную вазу. Также здесь находилась моя младенческая фотография — меня запеленали до такой степени, что даже лица не было видно. Мод и Клайв держат сверток между собой, стоя рядом с солнечными часами на верхней террасе. Повсюду лежат сугробы, тяжелый снег пригибает книзу еловые лапы у нас над головами, а в паре мест на фотографии остались пятна от попавших на объектив снежных хлопьев.

Впрочем, большинству посетителей запоминалось прежде всего то, как холодно в доме. Он был построен во времена, когда в моде были огромные комнаты с высокими потолками и эркерными окнами, которые можно было обогреть лишь с помощью прислуги, численностью превосходившей членов семьи. Но после войны мама заявила, что мы не можем позволить себе больше одного помощника в доме и двух — в саду, так что наших служанок, Анну Марию и Марту Джейн (они были сестрами и родились в семье из Литл-Бродвиндзора, в которой было девять дочерей), отослали домой, и с нами осталась только Вира, исполнявшая в доме обязанности экономки.

Вира утверждала, что она не работает в доме, а является его частью — как лестница в холле или пристройка, в которой хранятся принадлежности для клумб. Она мало говорила, но изучать ее поведение было очень интересно. У нее были кучерявые седые волосы, и она жила на свете так долго, что ее тело постепенно усыхало, — за исключением носа, который с течением времени лишь рос и становился все более красным и все более похожим на картошку. Виви говорила, что нос Виры высасывает жизненные силы из ее организма и благодаря этому все увеличивается. Время от времени на лице Виры появлялась новая бородавка или толстый волос длиной в пару-тройку сантиметров, словно выросший за одну ночь. Мама обычно смеялась, когда Виви рассказывала ей об этом, — выходки Виви всегда вызывали у Мод смех, хоть она и говорила, что очень рассердится, если кто-то из нас упомянет при Вире о ее «болезни». Казалось, лицо Виры никогда не остается неизменным — оно как будто реагировало на погоду или на то, что Вира ела за день до этого.
Мы приспосабливались к уменьшению количества прислуги, меняя объем используемого пространства дома в зависимости от сезона — постоянно сокращая и расширяя его, как будто это дышали огромные легкие. В холодные зимние месяцы мы запирали дальние комнаты и отступали в сердце дома, в его цитадель — кухню, зал и библиотеку, — где в каминах постоянно горел огонь.

В детстве мы с Виви были не разлей вода. Когда она отправлялась играть к ручью или искать грибы на вершине холма, собирать желуди для свиней фермера или перерабатывать яблоки на сидр, либо же с какой-то целью совершала набег на близлежащую деревню, я шла с ней. Нашим родителям нравилось, что мы всегда вместе. Иногда мама, завидев из окна второго или третьего этажа одну из нас, отправляющуюся в очередной поход, на всякий случай спрашивала: «Ты взяла Джинни?» или «Виви с тобой?» И когда она видела, что Виви уходит без меня, она останавливала сестру — даже если я не хотела идти с ней. «Пожалуйста, возьми с собой Джинни», — говорила мама, и я чувствовала себя обязанной пойти с Виви хотя бы ради Мод. Виви всегда была заводилой, и то, что я на несколько лет старше, ей не мешало: обычно она предлагала сразу основной план, дополнительный план и план на случай экстренной ситуации. Я же, не возражая, следовала за ней.

Поэтому когда мы в последний раз взобрались на колокольню, эту идею, разумеется, тоже подала Виви. Ей было восемь лет, а мне незадолго до этого исполнилось одиннадцать. Мы проникли туда после завтрака, захватив с собой по гренке, щедро намазанной знаменитым ежевичным вареньем, которое делала мама. Колокольня была излюбленным местом Виви.
— Мы пойдем спросим у Виры, не видела ли она ту бродячую кошку, что мы вчера кормили, — сообщила Виви маме за столом.
— А зачем вам гренки? — поинтересовалась Мод.
— Мы съедим их перед тем, как идти, — ответила Виви и выскочила из кухни.
— Вот видишь! Я же говорила, что все получится, — торжествующе воскликнула моя младшая сестренка, когда мы беспрепятственно добрались до второй кладовой. Вторая кладовая, в которой мама хранила сыр, вывешивала мясо и сушила тыкву, также являлась началом цепочки потайных лестниц. На полпути наверх нас ждала дубовая дверца, такая низкая, что даже мне, одиннадцатилетней, приходилось слегка наклоняться, чтобы пройти через нее. В двери имелось отверстие, в которое надо было просунуть указательный палец и поднять щеколду с той стороны. За дверью начиналась крутая дубовая лестница, почти не освещенная — если не считать столба естественного света, падавшего сверху, в котором плавали пылинки. Это место как магнитом притягивало Виви — как притягивало бы оно любого другого нормального ребенка с развитым воображением. Лестница вела на открытую деревянную площадку башенки, окруженную низким каменным парапетом.

Башенку покрывал остроконечный деревянный купол, который поддерживали деревянные же столбы, выкрашенные в салатный цвет. Из-под купола свисал изящный, очень красивый медный черненый колокол. К медному языку колокола был привязан толстый мохнатый канат красно-белой расцветки — он напоминал мне полосатые леденцы, которые нам давали американские солдаты. Канат был такой толстый, что ни одна из нас не могла обхватить его пальцами одной руки. Второй конец каната скрывался в дыре, проделанной в деревянном полу, и тянулся до первого этажа, до глухого коридора за кладовыми.

По правде говоря, обычно фантазиями и мечтами делилась только Виви, а я лишь слушала ее — я уже тогда хорошо понимала, что этим даром я обделена. Мы забирались на колокольню, когда Виви хотелось разработать план следующего приключения или проекта. Иногда, довольно редко, я подсказывала ей какую-нибудь мысль, и еще реже она пользовалась ею, чтобы сложить кусочки мозаики в своей голове. Я каждый раз очень радовалась тому, что моя помощь принята.

Вивьен пришла из фантастического мира, безусловно, отличающегося от того, к которому принадлежала я. Я считала, что Бог создал Виви для того, чтобы у меня появилось окошко, сквозь которое я смогу взглянуть на мир по-другому. Она осуществляла свои мечты и выдумки в нашем доме, в лесу за ним или на одиннадцати акрах луга, расположенного между домом и ручьем. Она часами напролет тщательно планировала свою — и мою — жизнь.
— Джинни, — обычно начинала она, — побожись, что никому не скажешь!
— Обещаю, — перекрестившись, торжественно заявляла я.
Мне никогда не наскучивало общество Виви, и я всегда становилась на ее сторону даже в конфликтах с мамой. Да, Виви умела рассмешить Мод, но не хуже ей удавалось доводить маму до бешенства. (Я никогда не спорила с мамой, но также почти никогда не смеялась вместе с ней). После очередной ссоры Виви вне себя от злости убегала прочь, а мама просила меня отыскать и успокоить ее. И когда я находила ее, она нередко рыдала так горько, что я начинала искренне верить: она принимает очень близко к сердцу даже мелочи. В детстве Вивьен совсем не умела управлять своими эмоциями, а хорошее настроение в мгновение ока сменялось у нее отвратительным.

Так что если бы я не сидела на корточках рядом с ней на площадке башенки, я бы решила, что она сама спрыгнула вниз. Но я была совсем близко, а потому отчетливо видела, как она присела на большой камень в виде полумесяца, смотрящего вверх. Этот камень являлся частью низкого парапета, ограждавшего площадку. Виви была просто не в состоянии сопротивляться соблазну усесться на такое место. Она стала устраиваться поудобнее, держа при этом гренку в левой руке. Помню, я еще сказала: «Лучше не сиди здесь, ты можешь упасть». И как только она ответила: «Джинни, какая же ты зануда», из-под камня, на котором она сидела, вылетели две ласточки, видимо, искавшие место для гнезда под крышей башенки. От неожиданности мое сердце ухнуло куда-то вниз, а Виви, должно быть, потеряла равновесие. Я как будто в замедленном кино смотрела, как она пытается поймать гренку, которая ускользала из ее пальцев, словно мыло в ванне. Казалось, словить гренку для нее сейчас важнее всего, и того, что она сама падает, она не замечала. А потом она наконец осознала это. Я никогда не забуду ужаса в ее взгляде, обращенном на меня, — с тех пор эта сцена тысячи раз повторялась в моих кошмарах. Я не заметила, как Виви схватила веревку колокола, — должно быть, она протянула к ней руку уже в полете, потому что в эту секунду раздался громкий удар, эхо которого до сих пор отдается в моих ушах. Я выглянула вниз, но она не лежала без движения на земле тремя высокими этажами ниже, как можно было ожидать, а неподвижно висела на зубцах, украшавших козырек над входом в дом. Потом нам сказали, что мох, который в большом количестве образовался на парапете в первые теплые дни весны, сделал камни более скользкими, чем обычно.

Как ни удивительно, Виви осталась жива. Вероятно, она все же умерла, но потом вернулась обратно. Два санитара «скорой помощи» в красно-черных куртках уложили на носилки ее вялое восьмилетнее тельце, переполненное планами относительно нашего будущего, и по деревянной лестнице спустили его с козырька. Все это время я не сводила с нее глаз, а потому запомнила миг ее смерти: когда она лежала на носилках, я увидела, как Большое Будущее отказалось от борьбы за ее жизнь и оставило ее, и одновременно мое собственное будущее превратилось в мертвую, безжизненную пустоту, чисто биологическое существование.

Казалось, все это тянулось очень долго, но потом мама сказала, что Виви вернули к жизни всего лишь через минуту. Врачи «скорой помощи» реанимировали ее прямо перед входом в дом. Я стояла на подъездной дороге и смотрела на это, когда ко мне подскочила красная, задыхающаяся от волнения мама и неистово дернула меня за руку. От ее обычного спокойствия и самообладания не осталось и следа — она пребывала во власти безудержного ужаса. Мама двигалась, слегка наклонившись вперед, как будто собиралась вырвать, ее волосы стояли дыбом, а глаза светились невыносимым отчаянием.
— Расскажи мне, что произошло! — взмолилась она.
Я взглянула на гортензию, которая оплела крыльцо с одной стороны. Ее ветки казались высохшими, а кора свисала с них лохмотьями. Если бы не молодые почки, уже появившиеся на кончиках, можно было подумать, что растение погибло. За несколько минут до этого я уже рассказала маме о том, как Виви соскользнула с башни, пытаясь подхватить выпавшую гренку.
— Джинни, доченька… — всхлипывала мама, сомкнув руки у меня на талии и нежно привлекая меня к себе.
Ее щека прижалась к моей, а губы приблизились к моему уху.
— Я люблю тебя, — медленно прошептала она — как будто я в этом сомневалась. — Я люблю тебя и ни в чем тебя не виню, но мне надо знать правду.
Я почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь, а ее слезы склеили наши щеки. Моя мать не была слабым человеком — наоборот, в ней всегда чувствовалась сила. Я стояла не шевелясь, думала о влаге на моей щеке и о том, как трясется тело матери, и пыталась понять, представить, в чем именно она меня не винит.

Тут к нам торопливо подошел папа, до этого помогавший погрузить носилки с телом Виви в карету «скорой помощи». Он на ходу посмотрел мне в глаза, увидел в них замешательство, перевел взгляд на обхватившую меня маму, наклонился, спокойно поцеловал меня в лоб и осторожно оторвал руки Мод от моей талии.
— Все, все… Мы уезжаем, — сказал он, привлекая маму к себе и кладя ее руки себе на плечи.

Затем он повел ее к машине «скорой помощи».
Вернувшись вечером того дня из больницы, родители все еще ничего не знали о шансах Виви на выздоровление. Папа повел маму в библиотеку и налил ей выпить — в критической ситуации она всегда нуждалась в алкоголе. Я лично помогала папе.
— Открой шкафчик и возьми маленькую рюмку, — сказал он. — Видишь бутылку с надписью «Харвис»?
Я отыскала бутылку взглядом и указала на нее пальцем.
— Да, эта. Самый лучший старинный амонтильядо. Мама любит этот сорт хереса.
После этого я ушла, чтобы не мешать родителям, но чуть позже, проходя по коридору мимо их спальни, услышала, как они о чем-то спорят. Мать всхлипывала.
— Это я во всем виновата! — истерическим тоном произнесла она. — Я думала, что из нас получится нормальная семья.
— У нас и так нормальная семья. Не делай поспешных выводов, — мягко возразил папа.
— Ее сестра при смерти, а она даже не плачет… Она просто стояла там и смотрела на кусты! Что-то здесь не так!
Мамины слова громом отозвались у меня в голове.
— Возьми себя в руки! — прервал ее Клайд голосом, который я никогда раньше не слышала. Он не был злым, но в нем чувствовались твердость и властность. — Прекрати свою истерику, тем более, что все это — лишь голые измышления.

Я поняла, что они говорят обо мне, и догадалась, что мама по какой-то причине сердится на меня, но по какой — я даже представить себе не могла.

Полчаса спустя, когда я сидела на кухне, съежившись у дровяной печи в обнимку с Бэзилом, нашим престарелым датским догом, кто-то постучал медной дверной ручкой в виде козьей головы. Я открыла дверь, и меня бурно поприветствовал доктор Мойзе, наш семейный врач из Крюкерне.

Во всем внешнем мире не было человека, которому наша семья доверяла бы больше, чем доктору Мойзе. Он вылечил троих эвакуированных, живших у нас в доме, от дифтерии, возился со мной и с Виви, когда у нас был коклюш, а также готовил снадобье от подагры, изводившей папу. Но при этом никто не помнил, что ему так и не удалось избавить меня от четырех противных бородавок, образовавшихся на внутренней стороне пальцев, когда мне было лет восемь. У меня даже появилась привычка сосать эти бородавки. В конце концов папа заморозил их чистым жидким азотом. Доктор был любимцем деревенской детворы, которую он катал в своем белом кабриолете, а также рассказывал ей занимательные истории, попыхивая своей трубкой. Этот врач лет тридцати пяти от роду был очень худым, сутулым и настолько долговязым, что ему приходилось пригибать голову, входя почти в любые двери, — даже в нашем доме. Чтобы поговорить с детьми, он обычно опускался на колени. У доктора Мойзе были волнистые светлые волосы и круглые очки без оправы, а докторский саквояж он носил на ремнях через плечо, как спортивный рюкзак. Входил он всегда упругой, скачущей походкой, словно спешил принести хорошие новости. Но у меня доктор Мойзе неизменно вызывал чувство неловкости. Он часто заводил со мной краткие или долгие беседы, в ходе которых утрачивал свою обычную легкомысленную манеру держаться и становился более серьезным, — как будто одаривал меня доверием, стараясь привлечь на свою сторону. Если бы я попыталась плохо отозваться о докторе при маме, она и слушать бы меня не стала, и я думаю, что в целом это был хороший человек, терпеливый и добрый. Но как бы там ни было, он действовал мне на нервы. Приехав к нам, он обычно находил меня и начинал задавать глупые вопросы — причем именно тогда, когда у меня были другие неотложные дела. В тот день, как и всегда, у меня не было особого желания говорить с ним.
— Джинни, я приехал, как только смог, — сказал он.
Я молчала — я даже не знала, что он к нам приедет. Чтобы он мог зайти, я пошире открыла дверь. Меня по-прежнему мучила мысль, почему мама зла на меня.
— Твоя мама хотела меня видеть, — объяснил тем временем доктор Мойзе. — Есть какие-нибудь новости из больницы?
Я покачала головой и сказала:
— Мама наверху.
После этого, оставив доктора в холле, я пошла в библиотеку. В камине потрескивал и шипел огонь, мерцающие янтарные отблески которого возвращали к жизни ос, бабочек и сверчков, со вкусом нарисованных на плитке вокруг камина. Я уселась на гладкое дубовое сиденье под окном, открывавшем вид на долину, залитую красным светом предзакатного солнца, и на аккуратные террасы, уже накрытые тенью дома. Еще можно было разглядеть две низкие изгороди, по форме которых еще угадывалось, что их стригли прошлым летом. Каменные ступеньки вели вниз, на пастбище, которое через пару месяцев будет переливаться волнами редкой луговой травы, посеянной мамой. Бэзил вошел в эркер следом за мной, его необрезанные когти цокали по паркетному полу. Он положил мне на колени морду, холодную и мокрую от воды, которую он только что лакал из чашки. На меня, иногда моргая, внимательно смотрели его глаза, расположенные высоко на голове, как у крокодила, — я решила, что Бэзил умоляет меня не грустить. Я погладила его по голове, и от удовольствия его хвост размеренно застучал по ножке скамьи.

Мама рассказывала: когда я родилась, выпал такой сильный снег, что мы на целый месяц оказались отрезаны от всего мира. Снег шел шесть дней и ночей, и в конце концов его уровень поднялся до подоконников первого этажа. По словам мамы, севшему у окна и взглянувшему на долину Балбарроу казалось, что дом утонул. Верхушки изгородей на южной террасе выглядели как раскиданные по земле ветки, оставшиеся после стрижки кустов, а у каменного гуся фонтана, из задранного клюва которого летом била струя воды, был такой вид, словно ему лишь с большим трудом удается удерживать голову над поверхностью, чтобы не задохнуться. Судя по всему, погода, стоявшая во время моего рождения, сказалась на моем характере: мама говорит, что тот снег сделал меня убежденным домоседом.
— Можно войти? — спросил доктор Мойзе от дверей библиотеки.
Бэзил с дружелюбным видом поковылял к нему, чтобы обнюхать, после чего всем своим существом выразил готовность подчиняться и дружить.
— Нет, — твердо ответила я, хоть и знала, что это очень невежливо.
Затем я отвернулась к окну — главным образом для того, чтобы отгородиться от собственной дерзости и от тех неприятностей, которые она могла на меня навлечь. Не обращая внимания на мое «нет», доктор молча вошел в библиотеку, и сделал вид, что рассматривает корешки книг на полках, сами шкафы и картинки на стенах — в основном сатирические карикатуры из газет и журналов викторианской эпохи. На этих рисунках были изображены мужчины в цилиндрах, черных плащах и тяжелых ботинках, блуждающие по полям, преследующие мотыльков в болоте или бесстрашно высунувшиеся на ходу из поезда. Все они держали в руках огромные сачки и бутыли с ядом — то было напоминание о временах, когда это хобби находилось на пике популярности, а в каждые выходные целые тучи жителей Лондона наводняли сельскую местность, чтобы посвятить пару дней охоте на бабочек и других насекомых.
— Красиво, правда?
Он уже стоял у окна рядом со мной и с нарочито непринужденным видом смотрел туда же, куда и я — как будто это могло помочь ему войти в мои мысли.
— Джинни, не волнуйся. Я уверен, что с ней все будет хорошо, — сказал доктор, неловко положив руку мне на плечо.
Я повернулась к огню и стала неотрывно смотреть на яркие языки пламени, танцевавшие среди поленьев. В комнате раздавались писк и шипение не до конца просохших дров — Вира в который раз взяла их из поленницы этого года, а не прошлого.
— С кем? — спросила я, думая о маме, которая злилась на меня в комнате на втором этаже.
— Как это «с кем»? — изумленно переспросил доктор, отдернув руку так, словно он обжегся об меня, и опускаясь на колени, чтобы быть со мной вровень.
Он посмотрел мне прямо в глаза и покровительственным тоном спросил:
— Ты что, не осознаешь, что Вивьен в больнице, в критическом состоянии?
Как будто я была полной дурой и не понимала этого!
— Да знаю, знаю! — чуть раздраженно ответила я. — Просто я подумала... Впрочем, неважно.
Я все равно не смогла бы как следует объяснить все доктору Мойзе. Я уже знала: стоит человеку решить, что ты имела в виду нечто конкретное, он никогда не изменит своего мнения.

Но как он может знать, что с Виви все будет хорошо? Он ведь не видел ее и не разговаривал с ней в больнице!
Во взгляде доктора отразилось сильное беспокойство.
— Джинни, ну же, расскажи мне, о чем ты подумала! Мы ведь с тобой друзья?
Он всегда это говорил — «Мы ведь с тобой друзья», хотя никакими друзьями мы с ним не были. И мне не хотелось ничего ему рассказывать. К тому же все это было слишком запутанно, чтобы так просто взять и объяснить.
— Я уже забыла, — солгала я.
— Джинни, ты же знаешь, что мы все на твоей стороне, но иногда ты должна немного нам помочь, — сказал доктор.
Я не поняла, о чем он говорит. Потом он стал спрашивать, разозлило ли меня то, что произошло, что я чувствую, сержусь ли я на Вивьен или на родителей. Он все задавал и задавал эти странные вопросы, и меня так и подмывало сказать, что меня злит только он сам — и не может ли он оставить меня в покое? Я знаю, доктор Мойзе был хорошим человеком и хотел только добра, но иногда мне казалось, что он допрашивает меня. Он интересовался, что я думаю по тому или иному дурацкому поводу, желала ли я когда-нибудь отомстить. Виви он никогда таких вопросов не задавал. В конце концов я заявила ему, что вообще ничего не чувствую, — я пришла к выводу, что это лучший способ прекратить его навязчивые расспросы. После этих слов он обычно просто не знал, что делать дальше.

Некоторое время спустя тишину, охватившую дом, разорвал телефонный звонок. Трубку взял папа.
— Крюкерне два пять один, — сказал он, как обычно, выпятив подбородок и поглаживая вверх-вниз стриженую густую бороду, которая спускалась вниз по шее и сливалась с растительностью, видневшейся из-под сорочки.
Минуту спустя я услышала:
— Спасибо, девушка, соединяйте.
Мы с мамой молча смотрели на него. Мое сердце оглушительно громко отбивало секунды, но наполовину скрытое бородой лицо отца, слушающего врачей, не выдавало никаких эмоций, а движения руки оставались все такими же размеренными.
Положив трубку, он внешне спокойно сказал:
— Хорошие новости! С Вивьен все в порядке. За ее состоянием внимательно следят, но доктор уверен, что она выкарабкается.

У меня отлегло от сердца, и неизвестная причина, по которой мама сердилась на меня, вскоре отступила в ряд прочих недоразумений, которые случались в нашей семье. Мама стала держаться так, словно ничего и не произошло. Она обняла меня и сказала, как же повезло Виви, что у нее есть такая любящая старшая сестра. В этом она была права: я никогда, даже в годы, когда Вивьен находилась далеко, не переставала любить ее. И что бы ни случилось, моя любовь к ней никуда не исчезнет.

Свалившись в ту весну с колокольни, Виви, к счастью, не погибла — но утратила способность иметь детей. Она напоролась на железный штырь балюстрады, расположенной на козырьке над входом. Мама сказала, что когда-то это был балкон, на который выходили с лестничной площадки второго этажа, а окошко, в которое я смотрела, было дверью, которая туда вела. По словам мамы, во время войны правительство обратилось к людям с призывом сдавать металл на военные заводы, чтобы там его переплавили на оружие и боеприпасы, поэтому от балкона, а также от главных ворот поместья пришлось отказаться.

Железный прут пробил Вивьен матку, и воспаление быстро перешло на яичники — так что через неделю после падения ей пришлось делать операцию по удалению всех внутренних половых органов. Она потеряла все это, но зато сохранила жизнь. Саму Вивьен в детстве это ничуть не тревожило. Она любила рассказывать, что уже однажды умерла и вот уже столько-то недель, месяцев или лет, прошедших после падения, она могла быть мертвой. Миссис Джефферсон твердила Виви, что жизнь ей сохранили не просто так, что позже она обретет какое-то «призвание», а миссис Акстел постоянно расспрашивала ее о том, что она видела, когда находилась при смерти, — очевидно, женщина пыталась получить хоть какое-то представление о загробной жизни. Позже, учась в школе, Вивьен любила пугать подруг рассказами о своих предсмертных ощущениях. Ни одна из этих подруг не была знакома с человеком, который побывал на том свете. А когда Виви узнала о том, что яйцеклетки находятся в яичниках женщины с самого ее рождения, она стала говорить маминым гостям, что утратила всех своих детей.

Но тогда Виви еще сама была ребенком и не ощущала острого женского желания прижать к груди своего младенца, почувствовать неразрывную связь с ним и его полную зависимость от матери — и то, что именно в этом заключается вся жизнь и все остальное неважно. Не знала этого и я, так что в те времена мы не понимали истинного значения произошедшего.

Мы осознавали только одно — что Виви невероятно повезло.