Закрити
Відновіть членство в Клубі!
Ми дуже раді, що Ви вирішили повернутися до нашої клубної сім'ї!
Щоб відновити своє членство в Клубі — скористайтеся формою авторизації: введіть номер своєї клубної картки та прізвище.
Важливо! З відновленням членства у Клубі Ви відновлюєте і всі свої клубні привілеї.
Авторизація для членів Клубу:
№ карти:
Прізвище:
Дізнатися номер своєї клубної картки Ви
можете, зателефонувавши в інформаційну службу
Клубу або отримавши допомогу он-лайн..
Інформаційна служба :
(067) 332-93-93
(050) 113-93-93
(093) 170-03-93
(057) 783-88-88
Якщо Ви ще не були зареєстровані в Книжковому Клубі, але хочете приєднатися до клубної родини — перейдіть за
цим посиланням!
УКР | РУС

Морган Джудіт - Тень скорби

Часть первая
1
Спасение

-О, мои дети! О Господи, бедные мои дети! — часто вскрикивает женщина в комнате наверху в безумстве боли и крайней степени страдания. Обрывки слов, сожаления и даже — ее муж,
возносящий на коленях молитвы, вздрагивает, заслышав их, — жестокие проклятия. Но этот возглас, звучащий снова и снова, перерастает в вопль, совсем как грубый, неповоротливый ветер,
что ворчит и бродит вокруг дома, а потом вдруг бросается на штурм пронзительным, мощным порывом.
— О, мои дети! Что станет с моими детьми? И это его бой, его величайший бой, думает аскетически красивый, сухопарый мужчина в черной одежде священнослужителя, который стал тем, кем он сейчас является, благодаря неустанной закалке воли и преодолению себя. Теперь он должен сражаться с дьяволом. Ибо ничто иное, даже исступление смертельного недуга, не могло заставить его нежную, терпеливую жену произносить такие слова. Дьявол ловит момент, когда решается судьба души, и входит в нее. (Входит в нее… Нужно отринуть темную волну чувства, похожего на ревность, что накатила при мысли об этом. Властвование над ее душой — вот что на кону.) Временами боль настолько сильна, что несчастную скручивает в страшные узлы: подбородок врезается в ложбинку между грудей, ступни, словно когтистые лапы, дерут стену за кроватью. Тогда он хватает ее, обнимает, произносит слова утешения, умоляет о спокойствии, просит отдать боль Господу. Но этой ночью — последней, она наверняка станет последней, — когда он прижимает ее к подушкам и вдыхает такой знакомый запах ее дыхания, мечущийся
взгляд жены находит его глаза и захлопывается. Она разражается хохотом. Безумным, дьявольским.
— Ах, Патрик, ты ищешь свободы моего ложа сейчас — даже сейчас?
Он отскакивает от жены, отпуская ее исхудавшие плечи. Но потом вспоминает о дьяволе и снова прижимает ее к подушкам; он пытается не обращать внимания, как пламя свечи играет с их тенями на стене, изображая знакомое сгорбленное соитие.
— О, дорогая, ты должна молиться, — увещевает он. — О, великий Господь на небесах, сатана с нами, в этой комнате. Я узнаю его голос — я слышу, как он говорит твоими несчастными измученными губами…
— Но что, если… — Она замолкает, и Патрик видит, как ее поддевает огромное копье боли; и даже насаженная на этот непотребный кол, она хватает ртом воздух, давится, но продолжает: —
Что, если это говорю я? Что тогда?
— Тише, милая. Борись с этим, не поддавайся. Я боюсь за твою душу…
— Плевать я хотела на свою душу! Охрипшим голосом она швыряет ему в лицо это богохульство
согласных. А он настолько ошарашен — нет, он просто устал, это наверняка усталость от бесконечных ночей у постели умирающей, — что может только отшатнуться к стулу и закрыть лицо руками. Наконец он говорит:
— Вспомни, милая. Вспомни, какой ты была. Ты всегда ходила перед Богом.
Она отворачивается от него, вдавливая голову в подушку.
— Ты ничего об этом не знаешь. Он силится перепрыгнуть через ужасную пропасть, разверзаю-
щуюся между ними.
— Любимая, я понимаю — тебе не дают покоя мирские заботы. Однако настало время забыть о них. Ты не можешь предстать перед Создателем, по-прежнему цепляясь за какие-то бренные
вещи, ты должна…
— Они не вещи. О, как жестоко она с ним сражается или, точнее, как жестоко сражается с ним дьявол! Однако он знает ответ, хотя сомневается, поймет ли она: они тоже мирские сущности. Конечно, он любит их, как и положено отцу, но эти маленькие жизни, как и все жизни, даны
нам лишь на время. Мы должны быть готовыми вернуть их в любой момент. Почему она не хочет этого понять? Почему не пытается вырваться из пучины слепоты? Пучина… Она все время вспоминает о море — о своем море, о крае, где она родилась, таком далеком от этих северных вересковых пустошей. Когда они встречались, а потом еще в первое время после свадьбы она рассказывала ему о своей юности в Пензансе, маленьком оживленном порту, уютной гавани на скалистом побережье Корнуолла. Великолепный, сверкающий на солнце залив, проплывающие косяки сардин, чудесным образом собирающие в себя миллионы рыб, магазин ее отца, пропахший чаем и перцем.
Трудно сейчас вспомнить, когда она перестала упоминать об этом.
(Он — занятой человек, его огромный приход разбросан по обширной территории, и потому ему приходится строго распределять свое внимание.) Быть может, это действительно произошло, когда они переехали сюда… Его старый приход в Торнтоне, где родились дети, в целом был более мягким и оживленным краем, но тут лучше условия жизни и здание пастората больше. Ему здесь понравилось с самого начала. Холодная прочность, каменная лестница — слава Небесам, не легковоспламеняющаяся древесина, потому что он жутко боится пожара, — и просторный кабинет. Он всегда проводил в своем кабинете значительную часть времени, отгородившись от шумной непредсказуемости шестерых маленьких детей. Ему это необходимо; и он уверен, что жена всегда понимала его. Она в высшей степени послушна долгу. Он знает, что здешние места в чем-то угнетали ее: мрачные баррикады вересковых пустошей, переполненное церковное кладбище, заглядывающее своими могилами в каждое окно. Но со временем, конечно, на такие вещи перестаешь обращать внимание. Одним из важных уроков, которые, по его мнению, он помог
усвоить жене, является то, что все жилища, по большому счету, одинаковы. Научись самодостаточности, и с ней, как с палаткой, можно отправляться в любые края. Он легко переносит расставания. Ухаживая за будущей женой, он не стал скрывать своего прошлого: деревенская хижина в Ирландии, где он родился; отец и мать, самоотверженно трудившиеся на небольшом земельном участке, чтобы вырастить десятерых детей. Как они гордились его любовью к книгам! Как радовались, когда он превзошел всех в сельской школе, а затем основал собственную! Священник, который взял его в свою семью домашним учителем, аплодировал его энергии и честолюбию и указал ему ошеломительный путь в Кембридж. Да, таким было его прошлое;
но оно завершилось и осталось позади. Однако ее умирающий рассудок не желает расставаться с морем юности, и это еще один тревожный намек, что она должным образом не подготовилась оставить этот мир. И, кроме того, дети…
Непостижимо, но теперь, когда приближается ее последний час, она не хочет их видеть. Вчера утром, когда она казалась немного спокойнее, когда ее сестра — преданная мисс Брэнуэлл, приехавшая из самого Пензанса, чтобы ухаживать за ней, — расчесывала ей косы и незаметно откладывала в сторону густые мягкие пучки выпавших волос, он попробовал снова:
— Может быть, ты повидаешься с ними сегодня, милая?
— Нет, я… Может быть… — Она откинулась на подушки. — Может быть, по одному. Думаю, увидеть их всех вместе будет для меня… слишком. Как раз в этот момент дети зашумели: послышались их высокие голоса, напоминавшие звуки флейты, и шаги, с неудержимым напором покатившиеся вниз по лестнице.

Слезы не полились, нет. Они просто ровно покрыли ее глаза, как стеклышки на часах.
— Нет… нет. Возможно, завтра… И вот теперь завтра почти наступило, его свет молоком пролился сквозь ставни, а ее снова одолела дремота. Она бормочет что-то о море, но потом открывает глаза и внятно произносит:
— Из этого должно что-то получиться. Должен быть смысл, цель. Должно быть какое-то… какое-то искупление.
Его сердце радостно забилось.
— О, моя хорошая! Да, да, держись этой мысли. Наше искупление во Христе — вот где ты найдешь силы, вот что поможет тебе триумфально и радостно перейти в мир иной…
— Не для меня. Для моих детей.
— Дорогая, молю, перестань думать об этом. Я же говорил…
— У них не будет матери!
Он замолкает, силясь подавить разочарование.
— У них будет отец.
Ее ответный смех ужасен — хриплый, долгий, почти чувственный. Но дальше происходит нечто еще более страшное. Она приподнимает голову, обводит взглядом комнату. — Ты говорил, что здесь пребывает дьявол, не так ли? Прекрасно. Я хочу заключить с ним сделку.
— Прекрати, боль лишает тебя рассудка…
— Да, я знаю. Помолчи секунду. — Ее глаза снова мечутся по комнате — последние проблески жизни на исхудалом до костей, впалом лице. На губах появляется что-то вроде улыбки. Наконец
она вздыхает и произносит, будто удовлетворенно отвечает кому-то:
— Прекрасно.
Врач проводит утренний осмотр и удаляется. Он так и думал. Следующую ночь его жена не переживет. С ней сейчас сестра, дети с няней, и можно на какое-то время воспользоваться неприкосновенностью кабинета. Он пробует молиться, но страх, перемежающийся воспоминаниями, вытесняет молитву.
Ее слова о ложе — брачном ложе… Да, он человек сильных желаний, он не может этого отрицать. Поэтому дети рождались один за другим. Женская доля. Однако она находила детей такими
прекрасными, она обожала их — разве этим не возмещается все, что происходило в темноте? Из сильного сладкое. Страшно, страшно, что теперь она вот так противится ему. Она всегда доверяла ему, всегда и во всем следовала за ним. Однажды, вдруг вспомнилось ему, когда они еще только встречались, он повел ее на прогулку вдоль реки Эр, и тут внезапно опустился
туман. Она запаниковала. Где дорога? Где они находятся? Они могут забрести на край берега и упасть в реку…
— Сюда, нам сюда. — Несмотря на близорукость, он всегда прекрасно чувствовал направление. — Видишь? Вот дорога.
— Ах! Да, вижу. — Она рассмеялась и крепче сжала его руку. — На какое-то мгновение я совсем растерялась. Ухаживания продлились недолго, ведь они так хорошо подходили друг другу. Ей было двадцать девять, ему — тридцать пять; у нее был небольшой доход, он недавно получил должностьпожизненного викария района. Они никогда не будут богаты, однако ни его, ни ее это не смущало. Он обнаружил, что она благословенно серьезна. Именно это привело ее в Йоркшир: родители умерли, и она сочла, что жить с незамужними сестрами на пять-десят фунтов в год довольно бессмысленно. У дяди и тети была школа в Западном Ридинге, и она приехала туда, чтобы помогать им и быть полезной; а он знал дядю и пришел в школу, чтобы проверить, насколько хорошо ученики владеют классическими языками. Так они встретились.

Эта встреча стала пересечением таких долгих путей, что казалась Божьим промыслом. Он был уверен в этом и думал, что она тоже уверена. Раньше думал.
— Только представь, — радостно щебетала она, когда они планировали свадьбу. — У меня будет твое имя. Я всегда была немного разочарована, что не ношу одну из тех настоящих корнуоллских
фамилий — Пол, Пен или Тре. Я буду рада такой необычной фамилии. Она особенная.
— Вообще-то, в Ирландии ее писали иначе — если вообще писали. Когда я приехал в Англию, она сбивала людей с толку, поэтому я счел за лучшее несколько изменить ее для удобства
восприятия. Чтобы избежать неловкости. Расставание. Пэт Пранти приехал в Кембридж, чтобы грызть гранит науки, и выживал там на жалкие гроши, но уже не Пэт Пранти вышел из этих стен с ученой степенью и духовным саном.

Он пытается со всей серьезностью подумать над тем, не стала ли она с ним несчастной позже. Конечно, брак — это процесс разоблачения, и он знает, что не лишен определенных особенностей. Например, боязнь пожара, из-за которой он настойчиво отвергает какие-либо занавески или ковры в доме, — но в Ирландии ему не раз доводилось видеть, на что способно пламя: деревянная хижина исчезает за считанные минуты. А люди внутри — лишь темные силуэты, покрытые копотью. Так жутко, почти завораживающе. Кроме того, он знает, что она всегда недолюбливала его револьвер. Привычка носить его с собой выработалась в те дни, когда округе угрожали луддиты; потом он посчитал разумным держать его наготовеночью, мало ли что. А чтобы днем револьвер не валялся по дому заряженным, он каждое утро начинал с того, что стрелял из окна. Ему нравится это делать. Как будто прорываешься в новый день. Сверху снова доносятся стенания:
— О, мои дети. О, мои бедные детки…
Он едва ли не сходит от них с ума. Вскочив со стула, он хватается за спинку и несколько секунд неожиданно ясно видит, как поднимает его над головой и разбивает о стену. Помедлив, он
снова опускается на стул. На самом деле он очень гордится сыном и по-своему очень любит всех детей — быть может, это не так заметно со стороны, однако цитадель своего ≪я≫ должна оставаться нетронутой. И дети, несмотря на юный возраст, похоже, понимают это. Они понимают, что должно быть разделение. Внезапно его застает врасплох собственное всхлипывание, и он
закрывает лицо руками. Он скорбит, что она отвергает его. Остальное он способен перенести.
Неслышно, на цыпочках, дети проходят мимо кабинета, словно бестелесные духи.

Врач, мистер Эндрю, преодолевает крутой спуск сельской улицы в печальной задумчивости. Провинциальный трудяга-хирург лет тридцати, он не велик, не пресыщен до той степени, чтобы спокойно взирать на бессилие медицинской науки; а когда замешана дружба, неудача бьет еще больнее. В кабинете пастората он не стал ходить вокруг да около и с ходу заявил:
— Сэр, боюсь, вам следует готовиться. Муж умирающей женщины мерил шагами пространство между окнами-близнецами. Острый костистый профиль, словно украшенный завитком или лепниной, вызывал ассоциацию с резными фигурами, какие бывают на носу кораблей.
— Я готов, мистер Эндрю, — ответил он после паузы и поднял тяжелый взгляд. — О ее готовности могу лишь молиться. Религиозный образ мышления. Что ж, дружба признает свободу выбора в подобных вещах. А вот медицинский образ мышления мистера Эндрю уже давно привел его к выводу: слишком много детей, слишком быстро. Рак — последний обитатель этого истощенного лона. Тяжело груженная повозка силится взобраться вверх по улице.

Мистер Эндрю перешагивает через речушку чайного цвета, состоящую из экскрементов людей и животных, помоев, мыльной воды и гнилья и с веселым журчанием бегущую к сельским колодцам, становится на узкую полоску приподнятого тротуара и обнаруживает рядом с собой юного Хартли, сына мясника. Ленивый толстый парень, тупо выкативший глаза, — с ним не разминуться.
— Говорят, жена священника умирает в муках, — весело говорит он, кивая в сторону вершины холма. Мистер Эндрю не отвечает. Повозка неуверенно преодолевает несколько ярдов и снова тормозит, запряженная старая лошадь с обвислой шеей пытается найти точку опоры на камнях мостовой. Возница клянет животное, снова и снова хлещет его кнутом.

Мистер Эндрю смотрит в выпученные глаза лошади.
— Мы не слишком часто ее видели, заметьте. Юный Хартли с беспристрастным интересом наблюдает за мучительным продвижением лошади — впрочем, нет, не беспристрастным. Какой-то недобрый огонек горит в его глазах, словно это скачки или крысиные бега.
— Смотрите, у нее одышка. Еще немного — и упадет. Вот что я вам скажу: в следующий раз он сам будет тащить свою телегу.

Только теперь до мистера Эндрю доходит, что повозка принадлежит скорняку и скупщику старых лошадей из Оксенхоупа. Тем временем лошадь совершает еще один отчаянный рывок и, словно в подтверждение, выволакивает в их поле зрения груз: тугой клубок свисающих через борт копыт, шевелящийся в такт дорожной тряске.
— Тяжело тут жить, до убогого тяжело, — неожиданно для самого себя произносит мистер Эндрю.
Сын мясника, тупо посмотрев на него, уточняет:
— То есть?
То есть, наверное, во всем нашем мире≫, — думает мистер Эндрю, проталкиваясь мимо мальчишки. Он вспоминает о детях, которые живут там, в пасторате. Что же, ради всего святого,
с ними станет? Сара Гаррс, няня, собрала детей в гостиной, обула и укутала их в плащи для дневной прогулки, но не знает, что делать дальше. В комнате наверху что-то назревает — вероятно, то самое, неминуемое. Хозяин, белый, как его собственный шарф, заперся в кабинете, и беспокоить его сейчас хочется меньше обычного. Дети не находят себе места. Бедненькие. Они, разумеется, все понимают, но, как и Сара, боятся упоминать о матери, чтобы не поддаться отчаянию.
— Расскажи нам сказку, Сара.
— Да, расскажи нам сказку.
— Я не знаю сказок, — отвечает она. Ну, разве что мрачные истории о призраках и эльфах, которые крадут живых детей и оставляют вместо них трупы. Безмолвие дома и потолок над головой с его легкой ношей смерти словно обрушиваются на нее и погребают под собой. В отчаянии она начинает: — Жили-были три сестры, жили они в прекрасном дворце, построенном сплошь из стекла…
— Только не про сестер. Про братьев, — капризничает шестилетний мальчик, единственный сын. Протест переходит в плач. — Сегодня плохой день, неправильный. Хочу на улицу…

Звук открывающейся двери кабинета, шаги. И хотя дети не вздрагивают и не поворачиваются, внезапно в каждом из них что-то меняется подобно тому, как спящая на полу собака едва заметно
ведет ухом, готовая вскочить в любую секунду. Они ловят каждое движение отца.
Он здесь, пусть не вошел, но заглянул.
— Ах, сударь, я была в нерешительности, не знала, стоит ли…
— Да, Сара?
Хозяин не ловит намеков: он позволяет им упасть, так что приходится наклоняться и выковыривать их из земли.
— Я просто не знала, стоит ли детям идти на прогулку, сударь.
— Конечно, — говорит он и смотрит на часы. — Только не слиш-
ком долго, пожалуйста. Вскоре они уже за пределами пастората, взбираются по тропинке к вересковым пустошам. Детям нравится ходить по этой дорожке, и Сара отчасти понимает это — раздолье для прогулок и все такое. С другой стороны, если бы они пошли вниз по улице, то могли бы заглядывать в окна, смотреть, как подковывают лошадь, наблюдать, как огромные кипы шерсти раскачиваются при подъеме. А здесь смотреть не на что, даже деревья встречаются редко. О, они толкаются и бегают вприпрыжку, а затем еле тащатся, как все дети, но иногда, следуя за ними, Сара с дрожью замечает, насколько они целеустремленные. Такое чувство, что, если она не позовет их домой, они настойчиво будут удаляться в это бесконечное никуда.

При мысли о доме, о том, каким он станет после смерти хозяйки, Саре почти кажется, что лучше бы они так и сделали. Прогноз мистера Эндрю точен. На закате этого сентябрьского дня мисс Брэнуэлл спускается за зятем, объявляя с характерной четкостью:
— Боюсь, приближается кризис. И вот наконец — теперь уже нет выбора — детей приглашают
в комнату, и они выстраиваются вокруг кровати матери. Растерянные и напуганные, они не могут стоять спокойно. Серьезность происходящего производит на них впечатление, но смерть
не отличается аккуратной пунктуальностью семейных молитв: в комнате вместе со страхом, печалью и замешательством обитает скука. Самая маленькая девочка топает по спальне и повсюду заглядывает, проявляя природную любознательность, дергает за стеганое покрывало, даже хихикает, когда изможденное лицо поворачивается к ней на подушке: ку-ку. Сара Гаррс, забирая девочку от постели, замечает, как хмурится господин. Это не злость, просто оторопь, как будто он вообще не осознает, что они дети. Мальчик стоит рядом с папой, он чувствует, что так правильно, но не может не крутиться и не смотреть по сторонам: что делают остальные? Двух старших, благоразумных девочек объединяет решение держаться тихо и неподвижно — в отличие от двух средних, одна из которых вертится на стуле рядом с кроватью, а вторая пытается ей подражать. Мисс Брэнуэлл цокает языком. Девочки чешут затянутые в высокие чулки ноги. Их
умирающая мать открывает глаза.
Муж склоняется над ней.
— Они здесь, милая. Видишь…

Мышца выполняет последнюю задачу, и она медленно кивает, а потом отворачивается, как будто теперь сделано все, что было в ее силах. Щелк — и ниточка разрезана. Преобразование плоти, преобразование имен. Патрик Пранти, переплывший море, чтобы стать преподобным Патриком Бронте и жениться на Марии Брэнуэлл из Пензанса, обхватывает рукамиголову мертвой жены, подавляет стон (как и положено, потому что стоны должны подавляться, мало ли какие прорехи и дыры они могут открыть), молится за ее душу и велит молиться детям. Он падает на колени, ужасаясь будущему, которое грозило наступить и которое уже здесь. Где-то в сознании рождается мысль — она не больше горошины под перинами принцессы, — что он должен, если это вообще будет возможно, жениться во второй раз: шестеро детей, работа и, самое главное, необходимость быть самим собой… Господи, что же из всего этого может получиться? Мисс Брэнуэлл, тетушка — теперь ее абсолютно уместно и неизменно называют именно так, — закрывает глаза и рот сестры
с аккуратностью швеи. Две старшие девочки, Мария и Элизабет, проливают слезы понимания. Следующая по возрасту, Шарлотта, слезает со стула и подталкивает младшую сестру Эмили, чтобы та сделала то же самое. Сын Брэнуэлл — он старше Эмили, но младше Шарлотты
и носит имя, которое пришло к нему с самого моря, имя, с которым рассталась его мать, — в отчаянии переводит взгляд с одного лица на другое, силясь понять, что нужно делать. А малютка
Энн безоблачно улыбается, совсем не смущаясь смерти: в конце концов, она сама совсем недавно явилась из небытия. Дети послушно складывают руки в молитве — они знают, как это
делается, — но все равно не выстраиваются в ряд. Скорее, они сбиваются в кучу, только почему-то правильную, будто стоят на вершине скалы, едва-едва помещаясь на ней, а вокруг бушует море.

2
Имущество

Н аходясь в середине, Шарлотта думала, что защищена. Первая тень сомнения появилась благодаря Брэнуэллу. Однако остроумная, ликующая манера, в которой он проделал это, на
какое-то время лишила вопрос остроты.
— Ведь если нас шесть, ты не можешь быть по-настоящему в середине, — сказал он, — потому что… Ну вот, смотри. — Он написалих имена на листе бумаги в порядке старшинства: Мария, Элизабет, Шарлотта, Брэнуэлл, Эмили, Энн. К собственному имени мальчик дорисовал маленькую завитушку. — Видишь? По одну сторону от тебя находятся двое старших, а по другую — трое младших. При шести середины нет, потому что… — он нахмурился, машинально водя по бумаге карандашом, — потому что это арифметика.
Шарлотта недоверчиво вгляделась в рисунок.
— Но я чувствую себя в середине.
— Ну, это да, — признал Брэнуэлл. Чувства всегда были весомым аргументом для юных Бронте.
Находясь в середине, можно смотреть в обе стороны. Оглянешься назад — и видишь, как младшие топают по дорожке, которую ты уже преодолела, а еще теряют тот же зуб, точно так же
капризничают. Это дает ощущение безопасности. А впереди идут Мария и Элизабет, осматривают местность, устраняют препятствия — вот истинная безопасность.

Они не были взрослыми, но, с точки зрения Шарлотты, обладали блестящими способностями, что производило не меньшее впечатление. Если они говорили, что сделают что-то, то всегда делали. Однажды Шарлотта плохо справилась с шитьем, и тетушка, будучи не в духе, отчитала ее. ≪Небрежность, — заявила она, — это врата дьявола≫. Обнаружив, что сестра плачет, Мария сказала, что до завтра распорет и перешьет все как надо. Укладываясь в кровать, Шарлотта не могла не проговориться Саре:
— Мария, наверное, еще не будет ложиться спать. Она хочет исправить мое шитье.
— Э-э… уверена, она бы так и сделала, будь у нее время, но не очень-то рассчитывай на это.
Сара боялась (Шарлотте никогда не составляло труда определить, о чем думают люди), что девочка разочаруется. Однако Шарлотта лучше знала свою сестру. Утром она нашла шитье, исправленное, как и обещала Мария. Вот вам и доказательство.
Нет, ей не хотелось хвастать этим. То был просто момент счастливой удовлетворенности: так и должно быть. Несколько лет назад — тогда она еще не понимала, что такое год, — случилась катастрофа. Она называлась ≪смерть мамы≫, и вместе с ней все
изменилось. Наверное, именно тогда на свободу вырвалась тьма:
тьма, которая подстерегала, поджидала тебя за каждым углом жизни. Но Мария и Элизабет были носительницами света и всегда могли отогнать тьму прочь. Были места, где тьма вообще не ощущалась. Например, зимним утром в кухне, когда Нэнси Гаррс, сестра Сары, пекла хлеб и можно было втянуть носом дрожжевой запах теста, который удивительным образом был еще и запахом самой Нэнси. Или в маленькой комнате наверху, которую они называли своим кабинетом, когда Мария брала газету и читала своим спокойным голосом, старательно подчеркивая грандиозность произносимых слов: мистер Пиль, герцог Веллингтон, парламент, — а они слушали, затаив дыхание. А в особенности, когда папа покупал новую книгу и Брэнуэллу позволялось разрeзать страницы: книга во всем своем великолепии лежала на столе, ожидая, когда нож освободит ее. Но иногда тьма могла прокрасться даже в хорошее место и застать тебя врасплох. К примеру, на верещатниках, во время пунцового разноцветья лета, когда Эмили слишком близко подходила к ручью, подпрыгивая, даже нарочно качаясь из стороны в сторону, или подбиралась к старому барану и заглядывала в его дьявольскую морду, призывая Шарлотту сделать то же самое.
И тогда становилось понятно, что она, пусть самую малость, потешается над тобой.

Или за чайным столом, когда папа, который из-за особенностей пищеварения обычно трапезничал в одиночестве и покое, решал вдруг присоединиться к ним. Долго и шумно потягивая чай, будто
хлебая суп, он прикрывал веки, погружаясь в воспоминания, и говорил: ≪Это напомнило мне≫ или ≪Произошел однажды любопытный случай≫. После этого он принимался рассказывать истории о незнакомой стране под названием Ирландия. В такие моменты чувствуешь себя польщенным, пораженным и в то же время понимаешь, что в любую секунду история может принять темный, устрашающий оборот и взгляд отца упадет на тебя, бесстрастно изучая, исследуя твой страх.

Страх, что тьма доберется до тебя. Слава Богу, она защищена, она в середине. Шарлотта снова посмотрела на листок Брэнуэлла, на вереницу волшебных имен. Нет, она все-таки в середине. Она
успокоилась. Эта семейная арифметика, конечно, не включала тетушку и папу. Они находились за ее пределами, в собственных обособленныхсферах: тетушка — со своей Библией, благородной дрожью, ностальгией и воспоминаниями о юности в Пензансе, когда леди еще пудрили волосы, а она была царицей бала. А папа — со своей скорбью. Скорбь Патрика истинна. Ее истинность ничуть не умаляется тем фактом, что через три месяца после смерти жены он предложил
другой женщине, подруге семьи, выйти за него замуж. Быть может, чересчур поспешно; но посудите сами: шестеро детей — и что ему с ними делать? Этот вопрос швырял его из
стороны в сторону, пока не довел до головокружения и ярости. Отказ леди был полон негодования. Поэтому он долго думал, прежде чем написать давней возлюбленной, с которой познакомился много лет назад, в дни, когда его впервые назначили викарием в Эссексе. Было время, когда их отношения стали приближаться к помолвке, но тогда ему показалось, что лучше себя
не связывать… Не вышла ли она, учтиво осведомлялся Патрик, подробно описав свои обстоятельства, случайно замуж?

В ответ пришло письмо, полное величественного, сокрушительного презрения. И оно заставило вдовца смириться с невозможностью повторного брака. Однако смирение противоестественно для Патрика. Все равно, ворочаясь в постели, он временами протягивал руку и ждал; иногда, в течение нескольких секунд, его жена как будто оказывалась рядом, оставляя след своих теплых, дышащих форм, подобных ярким пятнам, что стоят перед глазами, когда смотришь на солнце. А порой, воз-
вращаясь к действительности, он обрушивал на пустующую половину кровати тяжелые размашистые удары. Настоящие удары, а не легкие постукивания боксеров — такие удары мужчины наносят в настоящих боях: в детстве, стоя на пороге кабаков Драмбольорни, где незаконно торговали спиртным, он наблюдал за драками и испытывал одновременно восхищение, отвращение и почти тягу. Смириться — значит быть слабым и пассивным. Лучше раскрыть объятия. Истинный мученик вожделенно просит больше кипящего масла и стрел. Патрику придется заново познавать  острые и весьма сложные радости самоограничения: я не могу
этого получить; мне нельзя этого получать; я этого не получу. Он вспоминает свои холодные комнаты в зимнем Кембридже: на окнах — лед, в карманах — гроши. Потом новость, что он выиграл стипендию и внезапно стал богаче на пять фунтов в год: вот и самое время купить ведро угля и разжечь камин. Но Патрик не собирается смиряться. Как и прежде, он прячет руки под мышки и склоняется над Тацитом, вглядываясь в слова сквозь туман собственного дыхания. Я этого не получу. Победа. Итак, он раскрывает объятия навстречу собственным лишениям. Но есть другая скорбь, которую нельзя преобразовать. Шестерых детей, оставшихся без матери, нужно обеспечивать и обучать; пятеро из них девочки, у которых нет денег, чтобы привлечь же-
нихов. Темное озеро будущего, и мы плывем по нему, не видя берегов. Хвала Господу, что среди них есть мальчик, единственный сын. О, в его власти все изменить. Но Патрик далеко не жестокий
человек, он никому этого не скажет; он даже запрещает себе задерживаться на этой мысли, когда наставляет Брэнуэлла у себя в кабинете. Узкие хрупкие плечи, сгорбленные над книгой: им
выпало нести непомерную тяжесть. Впрочем, если бы в детстве Патрику, ютившемуся с девятью братьями и сестрами в закопченной ирландской хижине, кто-то сказал: ≪Все зависит от тебя≫, —
он бы ответил: ≪Да, да, пожалуйста≫. Пламенно. Он бы раскрыл объятия навстречу этому вызову. И, думая об этом, он почти завидует сыну, завидует сокровищам, которые несет борьба.
Любопытно, но Патрик не может вызвать в памяти лица своих братьев и сестер, хотя отца видит ясно: вот он на пашне, вот копает и собирает в кучу торф, вот точит косу оселком. Отец по-
стоянно что-нибудь делал. Выбирал сосательный камешек, перед тем как начать прорезать себе путь во время сенокоса: когда сосешь камешек, во рту не пересыхает. Вот он — вкус скорби: твердый, необходимый камень во рту. И Патрик спешит выйти на собственный луг, к своему обширному, разбросанному по всему городку приходу: работа заставляет жить дальше. А работы много. Посещения больных, свадьбы, крещения, похороны — больше всего похорон. Снова и снова он стоит у края вязкой дыры, где торчат мертвенно-бледные корни и кишат потревоженные черви, снова произносит одни и те же слова, а во рту держит камешек скорби. Скошенная трава привычно падает на землю. Спросите о частоте этих похорон мистера Эндрю, хирурга.
Сбросив налет первой защитной реакции — мистер Эндрю питает необычную слабость к этому городку и по совести трудится на его благо, — он, как честный ученый, вынужден будет
признать, что смертность в Хоуорте сравнима с той, что наблюдается в самых неблагополучных трущобах Лондона. Гните свою линию, и он, возможно, согласится, что во многих отношениях Хоуорт и есть трущоба. Но это не нищета упадка: скорее, грубый и беспощадный беспорядок поселения, которое движется вверх.
По всему Западному Ридингу можно увидеть такие вот прижимистые, потные, забравшиеся повыше городки, где время — деньги, а деньги — шерсть. Мистер Эндрю по-прежнему едва
не теряет сознания, когда заходит в темную духоту погреба чесальщика шерсти, где сам чесальщик и его семья теснятся, живут, работают и дышат плесенью, а огонь в плите горит без вентиляции. Но процесс начеса требует тепла, а фабриканты жадны до начесанной шерсти. Хоуорт процветает, но его путь к успеху включает множество болезней и смертей. Мистеру Эндрю настолько часто приходится писать в своем журнале слово ≪тиф≫, что теперь он сокращенно обозначает его ≪Т≫. Проблема водоснабжения, скажет он вам, состоит в том, что существующая
система могла быть приемлемой для средневекового селения, но не для промышленного района. В Хоуорте всего два общественных колодца, поэтому женщины с ведрами выстраиваются в очередь задолго до рассвета — по крайней мере, в этом есть одно преимущество: не видно, какого цвета вода. Занятые горожане выливают содержимое туалетов на мусорные кучи, которые разваливаются и растекаются во все стороны; переполненное церковное кладбище на вершине холма вносит свою лепту в похлебку сточных канав.

Но позвольте, мы же тут новый мир строим. Современность всегда бывает жесткой. Быть может, время излечит многие из этих болезней, смягчит острые углы, принесет зрелость. Но даже ми- стер Эндрю признает, что Хоуорт вовсе не то место, которое способно настроить на романтический лад.
— Лучше быть хорошей, чем умной, — поучает тетушка Эмили, которая пыталась переписать урок Брэнуэлла по латыни и сдалась, застонав, что недостаточно умна для этого. — Это самый
ценный урок из всех, что ты когда-нибудь выучишь. Энн, которая спала в комнате тетушки и много времени проводила в ее тени, доверчиво поглядывая на нее снизу вверх, принялась повторять поучительную фразу, слегка раздражая всех своим лепетом. ≪Лучше быть хорошей, чем умной≫. Иногда она путалась: ≪Лучше быть умной, чем хорошей≫. Это было неправильно; и, зная, что это неправильно, Шарлотта прислушивалась к словам с тайным волнением. Прямо как в тот раз, когда они с Сарой Гаррс сидели в двухместном туалете во дворе, а Сара издала грубый звук и сказала: ≪Ой, южный ветер подул≫, — после чего засмеялась. Шарлотта дерзнула не разделить ее веселья: это было неправильно. Но так волнующе было осознавать, что неправильное существует. Оно всегда где-то рядом, идет рука об руку с молитвами, умыванием и послушанием. Но ведь можно быть хорошей и умной, как Мария. Однажды тетушка пустилась в избитые ностальгические воспоминания о неком корнуоллском джентльмене, за которого она могла выйти замуж:
— …высокая степень почтения. Да, в наших взглядах на религию имело место расхождение, с которым не могла примириться моя совесть, но все же какая высокая степень почтения! Когда
Бонапарт бежал с острова Эльба, он потерял все деньги, вложенные в ценные бумаги, и дела его быстро пошли на спад. Покинув Пензанс, чтобы исполнить долг перед детьми моей сестры, я теперь жалею, кроме прочего, и о том, что лишена возможности время от времени посещать могилу этого достойного джентльмена и возлагать на нее цветы.
— Но, тетушка, — сказала Мария, подняв глаза от шитья, — вы говорили нам, что этот джентльмен погиб в море.

В течение нескольких секунд тетушка была способна только молча сидеть, поджимая губы. — Его доставили домой. Его тело… Мария, кайма никуда не годится. Ты бы лучше уделяла внимание работе, вместо того чтобы показывать неуважение к старшим. Позже, во время прогулки по вересковым пустошам, Мария была тиха и подавлена. Элизабет, заметив настроение сестры, мягко произнесла:
— Но ведь она действительно постоянно что-нибудь меняет в этой истории.
— Это было неправильно. Мне не следовало так говорить.
— Это была всего лишь правда.

Шарлотта шагала между сестрами, в середине, заглядывая в их очаровательные лица: у Марии темные брови и точеные черты лица, как у леди; Элизабет мягче, ее нежные глаза, опушенные длинными  ресницами, во всем ищут хорошую сторону. Шарлотта защищена с одного бока силой, а с другого — нежностью.
— Ну да, конечно. Потому я так и сказала, то есть не смогла сдержаться. Но причина и повод — не одно и то же. Тетушка оставила дом и друзей, чтобы переехать сюда и заботиться о нас. Я вела
себя неуважительно, а это все равно что быть неблагодарной за ее доброту.
— Не переживай. — Элизабет положила руку на плечо Марии, заодно потрепав по голове и Шарлотту. — Она скоро забудет об этом. А Мария, умная и хорошая, не забудет. Ее сожаления никогда не были пустыми словами, тогда как для Шарлотты извинения, подобно изнанке платья, являли собой гладкую обратную сторону колючей обиды. Конечно, тетушку нужно уважать и быть ей благодарной, но, тем не менее, Шарлотта не могла не замечать, как та скалит маленькие, серые, как галька, зубы, когда говорит о дьяволе и вечных муках, или как гримасничает за спиной Нэнси Гаррс, когда та отпирает погреб, чтобы отмерить слугам по кружке пива. Шарлотте приходилось близко подносить к лицу книгу, чтобы читать, но она видела не только печатные буквы и подозревала, что наблюдательность эта не послужит ей во благо. Однажды ночью, когда бушевала страшная гроза, Брэнуэлл вбежал в спальню девочек с радостным криком:
≪Вы слышали? Это был самый громкий!≫ — а потом смущенно оглядел себя и пробормотал: ≪Боже мой, опять. Такое иногда случается, когда я в постели≫. От Шарлотты, разумеется, не укрылось, что какая- то часть Брэнуэлла торчала под его ночной сорочкой, будто гвоздь. А вот Мария ничего не увидела — или, благодаря усилию доброй воли, которой недоставало Шарлотте, оказалась способной не увидеть. Она просто взяла ситуацию в свои руки и постаралась всех
утихомирить: успокоила дрожавшую всем телом Эмили, которая подскочила на кровати, а Брэнуэлла отправила в его комнату.
— Не бойся, Эмили! — крикнул Брэнуэлл, поворачиваясь к двери. — Это всего лишь гром! — Вспышка рыжих волос и тоненькие белые ноги ему самому придавали вид электрической грозовой
искры. — Знаешь, это ведь то, что значит наша фамилия, — мне папа говорил. Это мы. По-гречески Бронте означает гром.
Под ночной сорочкой, отметила про себя Шарлотта, уже ничего не торчало.

Она, конечно, понимала, что об этом не надо спрашивать. Элизабет может и не знать, но по доброте душевной отыщет для тебя ответ; Мария, способная подробно дискутировать с папой об эмансипации католиков, наверняка знает и, уважая во всем правдивость, возможно, объяснит. Но спросить их значило бы злоупотребить, а Шарлотте вовсе не хотелось этого делать: она доверялась их мудрости, ибо они были полубогами, связанными с мифическим прошлым. Они помнили маму.

Память Шарлотты способна была изобразить несколько небрежных набросков, но девочка не могла с уверенностью сказать, навеяны ли они ее собственными воспоминаниями о маме или
чужими рассказами о ней. Брэнуэлл, который был годом младше Шарлотты, безапелляционно заявлял: ≪Я помню маму — я все о ней помню≫. Но воспоминания эти не выдерживали пристального внимания. Просто Брэнуэлл в очередной раз выпрыгивал из штанишек, силясь оказаться на коне. Как-то раз Энн порвала свою юбочку и долго, отчаянно проливала над ней слезы, пока Сара Гаррс не вздохнула беспомощно:
— Боже правый, свет не видывал еще таких рыданий! Брэнуэлл при этих словах заложил пальцем страницу книги, которую читал, и поднялся навстречу брошенному вызову.
— О, однажды я плакал еще сильнее. Гораздо сильнее. Я тогда схватился за каминные щипцы и так сильно обжегся, что чуть не потерял сознания. На самом деле все-таки потерял и упал в камин, а после этого…И начиналась сказка, которую они слушали без всякого неприятия, потому что она была скорее выдумкой, скрашивающей время, чем ложью. Кроме того, рассказывая историю, мальчик держал про запас что-то вроде усмешки — таким уж был Брэнуэлл: это была
его роль, его место, впрочем, как и у каждого из них. В кровати, отважившись сунуть нагретые ноги в подвальный холод простыней, Шарлотта мысленно представляла их всех: Брэнуэлла с его
коллекцией талисманов — стеклышком от часов, шнурком, пуговицами и жутким мышиным черепом на ночной тумбочке; папу, ужасающе одинокого (представить его было труднее всего); Энн в своей постельке, в ногах тетушкиной кровати… Образы эти навевали такое же умиротворенное настроение, как коробка для шитья или — самый прекрасный и желанный на свете — ящик в папином столе, с отделениями для чернил, свечей, перочинного ножика
и мелкого белого песка. Ветер часто стенал и ворчал под карнизами, будто хотел сорвать крышу и взглянуть на Шарлотту и всю ее семью, каждого в своем отделении; а быть может, нарушить порядок, разнести все в щепки, уничтожить. Но нет, крышка прочно сидит на коробке, и такого не может произойти.
— Мисс Брэнуэлл, я размышлял о проблеме образования для наших девочек, — говорит Патрик, — и буду счастлив узнать ваше мнение по этому вопросу.
— Всенепременно, мистер Бронте, хотя вам известно, что я никоим образом не могу претендовать на глубину познаний в этой
области.
Он учтиво пригласил ее к себе в кабинет выпить чаю, где они обращаются друг к другу с такой же чопорностью. Когда дело касается свояченицы, которую Патрик очень уважает, присущий ему стиль восемнадцатого века проявляется особенно четко: каждое ≪потому что≫ превращается в ≪ибо≫, а если он усаживает ее в кресло, то обязательно с поклоном, точно Батскую красавицу.
Они прекрасно ладят. Даже его плевательница и ее табакерка стали своего рода парой. Лишь иногда при взгляде на мисс Брэнуэлл Патрика охватывает ненависть, потому что та жива, а ее
сестра в могиле; к тому же, несмотря на угловатость старой девы, в ее облике кроется достаточно сходства, чтобы наполнить эту насмешку ядом. — Вы, без сомнения, знаете, что я большой друг учения как такового и учения ради самого учения. Развитой ум всегда найдет пищу. Однако недостаток более осязаемой пищи придает вопросу, в случае с нашей семьей, особую остроту. Я не богат и не могу ожидать, что когда-нибудь стану таковым.
— Но вы оставите детям нечто большее, чем земные сокровища, мистер Бронте, — возражает мисс Брэнуэлл. — Здоровые принципы религии, твердая мораль, должная покорность перед
Господом — такие богатства никогда не померкнут. Ответ мисс Брэнуэлл аккуратно формален, как обмен поклонами перед началом менуэта. Она разливает чай, довольно крепкий: Гаррс никак не возьмет в толк, что заварку вполне можно использовать дважды.
— Вы очень добры. Я действительно надеюсь, что в сфере законоучения и духовного наставничества принципы, которые девочки впитывают дома, не обнаружат никаких пробелов. А что касается хороших манер и женских искусств, у них, безусловно, всегда под рукой великолепная наставница. Снова обмен поклонами, снова грациозно вытягивается носок.
— В сущности, их самостоятельные занятия с моим скромным собранием книг и под моим руководством, кое позволяет мне осуществлять ограниченное время, помогли им достаточно дале-
ко продвинуться во всех отношениях. У них не по годам развита любовь к чтению, в особенности у Марии, которая, по моему мнению, демонстрирует высокие интеллектуальные способности. —
Голос Патрика приобретает некую оправдательную тональность, присущую родителю, заговорившему о непозволительном — любимом ребенке.
— Они много читают и учатся, — вторит ему мисс Брэнуэлл. — Мои опасения, мистер Бронте, состоят в том, что они чересчур много учатся.
— Чересчур много? — Патрик поправляет дужки очков, фокусируя на свояченице острое, как у птицы, внимание. Эти двоевсегда готовы чинно подискутировать. — Позвольте, я всегда по-
лагал вас сторонницей оттачивания разума применительно к обоим полам, как и вашу дорогую покойную сестру.
— Моя бедная сестра любила учение. Но долг она любила больше всего. — О, девочки никогда, надеюсь, не станут пренебрегать долгом.

И я не могу допустить мысли, что книги каким-либо образом могут толкнуть их к подобному. Господь свидетель, наш мир таит множество ловушек и опасностей, но искать их нужно не в книгах.
— Смотря о каких книгах идет речь. — Мисс Брэнуэлл вжимает подбородок в кружева, которыми укутана ее шея. Ее никто никогда не видел без этих рюшек, похожих на петли. Это так же
немыслимо, как нагота. — Но я, конечно, не вправе делать замечания по поводу воспитания детей моей сестры…
— Нет, нет, моя дорогая сударыня, вы имеет полное на это право — вы, столь многое принесшая в жертву, чтобы остаться здесь и быть помощницей в выполнении моих печальных обязанностей.
Более того, мое решение обсудить данный вопрос отчасти объясняется пониманием, что в ближайшем будущем вам, быть может, захочется вернуться в Корнуолл. Пожалуйста, продолжайте.
— Прекрасно. Я застала Марию за чтением Байрона. Представьте себе, она читала вслух младшим сестрам и брату.
— Мой книжный шкаф, безусловно, содержит стихотворения лорда Байрона, — произносит Патрик, тщательно выговаривая каждое слово, будто переводит с листа, — и я ясно дал понять, что он открыт для всех моих детей. На самом деле я считаю, что в характере лорда Байрона можно многое оплакивать… — Губы Патрика скорбно поджимаются, но… не мечтательный ли огонек блеснул за стеклами очков? — И остается лишь сожалеть, что литературный
гений так скомпрометирован сомнительными моральными качествами. Но я не отступаюсь от убеждения, что в книгах нет вреда.

Мисс Брэнуэлл бросает на собеседника проницательный взгляд; глубоко-глубоко под ним, как рябь в колодце, кроется нечто, похожее на презрение.
— Что ж, мистер Бронте, в данном случае с моей стороны было бы дерзостью противоречить вам. Но я должна спросить, полагаете ли вы, что это их удовлетворит? Сделают ли их счастливыми
мечты о корсарах и замках, романтические вымыслы и прочее? Или же это посеет в них желания, которым не суждено осуществиться?
А им явно не суждено — и девочкам следует помнить об этом.
— Сударыня, вы говорите так, будто цель жизни — быть счастливым, — отвечает Патрик с едва заметной улыбкой, и на мгновение между собеседниками пробегает холодок. — Однако нам, конечно, следует здраво оценивать жизненные перспективы девочек. Тяжело будет найти мужей для пяти бесприданниц без связей в обществе. Боюсь, им лучше быть готовыми зарабатывать
на хлеб благородным трудом.
— В качестве гувернанток. — Бессовестно крепкий чай. Расточительный и чрезмерно стимулирующий. На четверть разбавить листьями ежевики. Заварке это никак не повредит.
— Вот именно. В особенности Мария, интеллектуальные дарования которой обещают хорошие перспективы в сфере передачи знаний. Элизабет кажется мне склонной скорее к домашней работе… Однако образование в стенах учебного заведения станет ценным приобретением для всех девочек. Конечно, наступит время, когда Брэнуэлл сможет оказаться в силе как-нибудь помочь им.

Мисс Брэнуэлл кивает. Мальчик ей нравится, хотя от него больше суеты и шуму, чем от тихих, послушных девочек. Она даже проявляет к нему — в своей закостенелой манере — материнские
чувства, напоминая при этом изможденную овцу, принимающую необузданного щенка за ягненка.
— Вы продолжите самостоятельно заниматься обучением Брэнуэлла? Что ж, это экономия. Но остается еще пятеро.
— Как раз в этом и состоит мое затруднение. Школа, которую рекомендовала мисс Ферт, к примеру, непомерно дорога. Патрик вздыхает, но причиной тому не дороговизна обучения.
Мисс Ферт, подруга семьи еще со старых добрых времен Торнтона — времен, когда у них действительно были друзья, — крестная мать Энн. Кроме того, и тут дело обстоит серьезнее, именно ей вдовец первой предлагал стать ему новой женой; только теперь, спустя два
года после катастрофического сватовства, она снизошла до общения с ним. Патрик по-прежнему не упускает из виду, что, каким бы преждевременным ни было его предложение, в нем содержался
неоспоримый практический здравый смысл: мисс Ферт была благородной дамой, обладала некоторыми денежными средствами и любила детей. Если частью этого уравнения когда-то и была жажда обладать, если он когда-то и складывал в уме пламя свечи, абрикосовую шею под затылком мисс Ферт и ощущение обнаженных ног под пальцами (это набухающее скольжение, выше, выше), то все это теперь забыто. Или же он посадил память на карантин и лишь иногда слышит, как она возится за высокой оградой.
 — В любом случае я не думаю, что подобного рода школа вполне соответствовала бы жизни, которая ожидает девочек в будущем, — продолжает мисс Брэнуэлл. — Приобретение одних лишь
изысканных манер вряд ли принесет им пользу: наоборот, тщеславие и легкомыслие получат там благодатную почву. Если уж образование необходимо, то здравая, экономная учеба, без мишуры, лучше подготовит девочек к миру, где долг превыше всего.
Патрик кивает:
— Ваш совет, сударыня, глубокомыслен и полон рассудитель-
ности, в точности как я и ожидал.
— Я, конечно же, забочусь о благополучии девочек. Поскольку для них не может быть ничего хуже — уверена, вы разделяете мое мнение, мистер Бронте, — ничего хуже, чем расти с мыслью о не-
кой своей исключительности.
— Лорд Байрон умер.
В детском кабинете Мария опускает газету и произносит эти слова с леденящей ясностью. Девочка, переболевшая недавно корью, худа и бледна, и это производит еще более драматичный эффект.
— Он погиб на поле брани? — вскрикивает Брэнуэлл. — В схватке с нечистыми турками?
— Он умер от лихорадки в лагере, где готовился к битве с турками, — говорит Мария. — Это была доблестная, героическая смерть, смерть во имя освобождения Греции.
— Доблестная и героическая! — эхом отзывается Брэнуэлл; ему нравятся эти слова.
— Как сказано в статье, на жизненном пути лорда Байрона были тяжкие грехи и ошибки, но все же… — голос Марии дрогнул, — мы скорбим о гибели великого человека. Дети смотрят друг на друга. Доблестная и героическая… Шарлотте кажется, что в их собственной маленькой тишине с широко раскрытыми глазами есть что-то от этих качеств, и это что-то соединяет эту тесную, пахнущую сыростью комнату со смертоносным величием далекого греческого берега. Но девочку наполняет также и безотчетный страх.
— Правильно ли будет помолиться за душу лорда Байрона? —
спрашивает Элизабет. Мария в нерешительности. — Лучше спросить тетушку. За дневным шитьем Элизабет обращается к тетушке. Та издает странный смешок; потом ее узкое лицо становится еще yже, как бывает, когда вечерами она сидит возле камина и смотрит на огонь, а тени точат ее силуэт; пошевелившись, она слегка покачивает головой, и создается впечатление, что она отряхивает мысли, будто клочки обветшалых ниток.
— Помолиться за душу лорда Байрона? — И снова звучит безжалостный смешок. — Что ж, полагаю, вы можете попытаться. Позже, на пустошах, Брэнуэлл, отломав ветку низкорослого боярышника, предстает перед зрителями неистовым фехтовальщиком.
— Когда вырасту, стану таким, как лорд Байрон. Я перебью всех турок и отучу их быть язычниками. — Он рубит вересковых язычников. — А потом вернусь домой переодетым, чтобы меня никто не узнал… Ой!.. Я поранил руку. Шарлотта, посмотри, посмотри на нее.
Раны Брэнуэлла всегда должны выставляться напоказ, чтобы он получил заслуженную долю внимания.
— Она не кровоточит. Нет, все-таки почти кровоточит. Брэнуэлл, не думаю, что тебе нужно вырасти таким, как лорд Байрон.
— Почему?
— Боюсь… думаю, он попал в ад.

Бледная, как у всех рыжеволосых, кожа Брэнуэлла вспыхивает. Он швыряет на землю свой меч и топчет его.
— А я думаю, что это не так.

Шарлотте знакoм этот гнев, как и страх, что скрывается под ним, — маленький скрюченный фитиль в сердце пламени.
— Лорд Байрон был великим поэтом, он был доблестным, героическим и…
— Но тетушка сказала, что молиться за его душу бесполезно.

Иногда он писал грешные вещи и поступал грешно. Даже в газете так сказано.
Мальчик отворачивается, чтобы скрыть, как дрожат его губы.
— Ты свинья, Шарлотта. Ты свинья, раз говоришь такое.
— Но мне это не нравится, Бэнни. Вот почему мне страшно.
Если ты будешь жить, как лорд Байрон, то после смерти окажешься в аду, вместе с ним…
— Мы ничего об этом не знаем. — Мария встает между ними. — Это решает Господь. И мы не можем гадать о его замыслах. Нужнопросто доверяться ему. — Она кладет руки на плечи брата и сестры, немного тяжеловато опирается на них — все еще слабая после болезни, — и теперь Шарлотта не только слышит ее слова, но и чувствует их кожей: — Мы можем быть уверенными только в одном — в том, что Господь милосерден.

В сорока пяти милях от них человек, который ни во что это не верит, созерцает школу, которую он построил. Как и Патрик, он является служителем Церкви и принадлежит к ее евангелическому крылу; в остальном же трудно отыскать людей, настолько разительно отличающихся друг от друга. С одной стороны, ирландский переселенец, выживающий на безвестную стипендию приходского священника; с другой — солидная фигура преподобного Уильяма Кэруса Уилсона, викария Танстолла, лендлорда Кастертонхолла, а также филантропа-основателя только что
открывшейся школы для дочерей священников в Коуэн-Бридже, солидной во всех отношениях.
Рессоры жалобно скрипят, когда он выходит из экипажа, — тяжеловесный, крупный, плотный и гладкий, в черном одеянии священника, застегнутый на все пуговицы; он приближается к крыльцу,
и широкие ступни оставляют на мягком дерне отпечатки, похожие на следы от коровьих копыт. Здесь, в отличие от Кастертонхолла, нет посыпанной гравием подъездной дороги для экипажей: это место не для тех, кто может позволить себе роскошный личный транспорт, и не для того, чтобы выставлять напоказ мирскую тщету. Преподобный Кэрус Уилсон, так сказать, несет себя к двери, и его своеобразная негнущаяся походка наводит на мысль о худом актере в набитом тряпками театральном костюме. Наше сравнение не пришлось бы по вкусу преподобному Кэрусу Уилсону, который не одобряет театр и в котором нет ничего от Фальстафа, за исключением, быть
может, способности верить в собственную ложь. Директриса школы, несколько взволнованная, встречает его у входа. Мистер Уилсон приезжает часто, но не всегда предупреждает об этом заранее. И это, возможно, естественно, ибо он живетпоблизости, но, скорее всего, ему просто не хочется пускать дела на самотек. Школа для дочерей священников — дитя преподобного
Кэруса Уилсона, а к детям он испытывает трепетные чувства. Школа открылась всего пару месяцев назад, и потому неизбежно возникают болезни роста, о которых директриса, явно нервничая, сообщает мистеру Уилсону, когда тот милостиво соглашается выпить чаю у нее в кабинете. Он очень внимателен; и все же, пока он слушает, выкатив большие глаза, похожие на полуочищенные вареные яйца, немигающие, не испускающие ни капли света, то самое ощущение набитого театрального костюма даже директрису, несмотря на все уважение к собеседнику, заставляет побаиваться, что по окончании рассказа мистер Уилсон вместо ответа либо рухнет
подобно какому-нибудь Гаю, либо лопнет, как воздушный шар.

Однако мистер Уилсон поднимается, зычным голосом проповедника уверяет ее, что всем затронутым проблемам будет уделено должное внимание, и начинает обход школы. Ее спроектировали, построили и открыли с невероятной скоростью — даже, быть может, с поспешностью; но преподобный Кэрус Уилсон относится к неутомимым, решительным натурам, привыкшим действовать, и у него свое видение. В поле этого видения попала вереница каменных коттеджей и старая водяная мельница для производства деревянных катушек. Мистер Уилсон часто наблюдал эти строения, проезжая по огражденной шипами дороге, когда направлялся на
проповеди и собрания библейского общества в Лидсе, так что теперь перед нами свершившаяся трансформация. Приходило ли ему в голову, что сделанный выбор не идеален — ведь это изолированный, незащищенный уголок, а само здание тяжело отапливать, — трудно сказать. Лабиринт его мыслей нелегко нанести на карту.

По всей вероятности, все началось с жуткой убежденности, что в мире почти все неправильно; что все легкомысленно ходят по тонкому льду, весело болтают, не обращая внимания на пронзительный треск. Мистер Уилсон различал этот звук с раннего детства. Он расслышал его еще до того, как течение Французской революции начало настораживать людей, заставляя смотреть себе под ноги. В те дни в обществе был принят размашистый, сочный, ироничный тон, ужасный в своей привлекательности. Старый знакомый отца заехал в гости по пути в Шотландию, где намеревался заняться охотой и стрельбой.